Так вот она загадка жизни людей. Прочь малодушие. Долой взгляды на лета. Мудрость, удел немногих избранных, не может быть мудростью. Всякий мудрый и всякий умен по-своему, и всякий должен прийти к тому же, и для всякого одна истина: Я есть ты. Кто может понять это, для того нет более неразгаданных тайн. Если бы люди понимали это, а особенно ученые-то, то не было крови на земле и брат не был бы рабом брата. Не стали бы восстанавливать истину насилием, ибо это уже не есть истина, а истина познается в истине. Живи так, как будто сейчас же должен умереть, ибо это есть лучшее стремление к истине.
Человек! Подумай, что твоя жизнь, когда на пути зловещие раны. Богач, погляди: вокруг тебя стоны и плач заглушают твою радость. Радость там, где у порога не слышны стоны. Жизнь в обратной колее. Счастье – удел несчастных, несчастье – удел счастливых. Ничья душа не может не чувствовать своих страданий, а мои муки – твоя печаль, твоя печаль – мои терзанья. Я, страдая, могу радоваться твоей жизнью, которая протекает в довольстве и наслаждении в истине. Вот она, жизнь, а ее назначение Истина, которая определила назначение, где альфа, там и омега, а где начало, там и конец.
Злобою сердце томиться устало,
Много в нем правды, да радости мало.
Да, Гриша, тяжело на белом свете. Хотел я с тобой поговорить о себе, а зашел к другим. Свет истины заманил меня к своему Очагу. Там лучше, там дышится вольней и свободней, там не чувствуется того мучения и угрызений совести, которые окружают всех во мраке злобы и разврата.
Хоть поговоришь-то о ней (об истине), и то облегчишь свою душу, а сделаешь если что, то счастлив безмерно. И нет пределам земной радости, которая, к сожалению, разрушается пошлостью безвременья, и опять тяжело тогда, и приходится говорить:
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна.
19. М. П. Бальзамовой
(Москва, 12 июня 1913 г.)
Благодарю!
Карточку не намерен задерживать и возвращаю сейчас же по твоему требованию.
Писать мне нет времени, да и при том я уже больше и не знаю что. Относительно свидания я тоже не могу ничего сказать, – может быть, ты и не ошибаешься, что «никогда», может быть!
Если не понравится тон письма, то я писал параллельно твоему.
Сердце тоскою томиться устало –
Много в нем правды, да радости мало…
Пусть и несвязно следует дальше стихотворение Надсона:
Умерла моя муза –
недолго она
Озаряла мои одинокие дни!
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна.
Письмо твое меня огорчило; если действительно нет искренности, – так к чему же надевать маску лицемерия. Лучше уж разом нанести удар, чем медленно точить острые язвы.
Я думаю, это крайне неблагородно.
Продолжайте дальше!
Если тебе нравится эта игра, но я говорю, что так делать постыдно; если ты не чувствуешь боли, то, по крайней мере, я говорю, что мне больно.
Я и так не видал просвета от своих страданий. Неужели ты намерена так подло меня мучить. Я пошел к тебе с открытою душой, а ты мне подставила спину, – но я не хочу, я и так без тебя истомился.
Довольно! Довольно!
20. М. П. Бальзамовой
(Москва, 29 мая 1913 г.)
Моя просьба осталась тщетною.
Вероятно, я не стою Вашего внимания.
Конечно, Вам низко или, быть может, трудно написать было 2 строчки; ну, так прошу извинения, в следующий раз беспокоить не стану.
Успокойтесь, прощайте!
С. Е.21. М. П. Бальзамовой
(Москва, 21 октября 1912 г.)
Дорогая Маня!
Благодарю сердечно за твой привет. Я очень много волновался после твоего письма. Зачем? Зачем ты проклинаешь несчастный, и без того обиженный, народ. Неужели такие пустые показания, как, например, «украл корову», тебя так возмутили, что ты переменила вмиг свои направления, и в душе твоей случился переворот. Напрасно, напрасно, Маня. Это – пустая и ничтожная, не имеющая значения причина. Много случается примеров гораздо серьезнее этого, от которых, пожалуй, и правда возникают сомнения, и на мгновение, поддаваясь вспышке, готов поднять меч против всего, что тебя так возмущает, и невольно как-то из души вылетают презрительные слова по направлению к бедным страдальцам. Но после серьезного сознания это все проходит, и снова готов положить свою душу за право своих братьев.
Подумай, отчего это происходит. (Я теперь тебя тоже уже буду причислять к моим противникам, но ты ничего особенного и другого чего не выводи.) Не вы ли своими холодными поступками заставляете своего брата (родства с которым вы не признаете) делать подобные преступления? Разве вы не видите его падения? Почему у вас не возникают мысли, что настанет день, когда он заплатит вам за все свои унижения и оскорбления? Зачем вы его не поддерживаете – для того, чтобы он не сделал чего плохого благодаря своему безвыходному положению? Зачем же вы на его мрачное чело налагаете клеймо позора? Ведь оно принадлежит вам, и через ваше холодное равнодушие совершают подобные поступки. А если б я твоего увидел попика, то я обязательно наговорил бы ему дерзостей. Как он смеет судить, когда сам готов снять последний крест с груди бедняка. Небойсь, где хочешь бери четвертак ему за молебен. Ух, я б его… Хорошо ему со своей толстой, как купчихой, матушкой-то!
Ну, ладно, убежденного не убедишь.
Конечно, милая Мария, я тебя за это ругаю, но и прощаю все по твоей невинности.
Зачем ты мне задаешь все тот же вопрос? Ах, тебе приятно слышать его. Ну, конечно, конечно, люблю безмерно тебя, моя дорогая Маня. Я тоже готов бы к тебе улететь, да жаль, что все крылья в настоящее время подломаны. Наступит же когда-нибудь время, когда я заключу тебя в свои горячие объятия и разделю с тобой всю свою душу. Ах, как будет мне хорошо забыть все твои волнения у твоей груди. А может быть, все это мне не суждено! И я должен влачить те же суровые цепи земли, как и другие поэты. Наверное, – прощай сладкие надежды утешенья, моя суровая жизнь не должна испытать этого.
Пишу много под нависшею бурею гнева к деспотизму. Начал драму «Пророк». Читал ее у меня довольно образованный человек, кончивший университет историко-филологического факультета. Удивляется, откуда у меня такой талант, сулит надежды на славу, а я посылаю ее к черту.
Скоро и кончится конкурс Надсона.
Прощай, моя милая. Посылаю поцелуй тебе с этим письмом.
Панфилов очень рад, я ему сообщил.
Жду твоего письма.
22. М. П. Бальзамовой
(Москва, 26 января 1913 г.)
Здравствуй, Маня!
Глубоко благодарю тебя за твое письмо. Маня, я не виновен совершенно в нашем периоде молчания. Ты виновата кругом. Я тебе говорил когда-то, что я, думаю, приношу людям, которые меня окружают, несчастье, а потому или я их покидаю, или они меня. Я подумал, что я тебе причинил боль, а потому ты со мной не желаешь иметь ничего общего. С тяжелой болью я перенес свои волнения. Мне было горько и обидно ждать это от тебя. Ведь ты говорила, что никогда меня не бросишь. Ты во всем виновна, Маня. Я обиделся на тебя и сделал великую для себя рану. Я разорвал все твои письма, чтобы они более никогда не терзали мою душу. Ведь ты сама понимаешь, как тяжело переносить это. Но виновата ты. Я не защищаю себя, но все же ты, ты виновная.
Прости меня, если тебе обидно слышать мои упреки, – ведь это я любя. Ты могла ответить Панфилову, и то тогда ничего бы не было. Долго не получая письма, я написал ему, что между тобой и мной все кончено. (Я так думал.) Он выразил глубокое сожаление в следующих словах: «Неужели и она оказалась такой же бездушной машиной; жаль, Сережа, твои ошибки», – притом просил объяснения причины. Я ему по сие время не отвечал. В это время наша дружба с ним еще более скрепилась, переписка у нас участилась. Мы открывали все, – все, что только чувствовали, – друг перед другом. Помню, он мне сказал на мое письмо, в котором я ему писал: «И скучно и грустно, и некому руку подать» (Лермонтов), – он ответил продолжением и сказал еще: «Чего мы ждем с тобою, друг; время-то не ждет, можно с громадным успехом увязнуть в мире житейской суеты и разврата». «А годы проходят, все лучшие годы» (Лермонтов). Потом мы разбирали Великого идеалиста Пырикова, нашего друга, который умер 18-ти лет, 912 г., июня месяца. Он стал жертвой семьи и деспотизма окружающих. Умер от чахотки.
«Пророк» мой кончен, слава Богу.
Мне надоело уж писать.
Теперь я буду понемногу
Свои ошибки разбирать.
Очень удачно я его написал в экономическом отношении (черновик – 10 листов больших, и 10 листов – беловых написал), только уж очень резко я обличал пороки развратных людей мира сего.